Неточные совпадения
Потом свою вахлацкую,
Родную, хором грянули,
Протяжную, печальную,
Иных покамест нет.
Не диво ли? широкая
Сторонка Русь крещеная,
Народу в ней
тьма тём,
А ни в одной-то душеньке
Спокон
веков до нашего
Не загорелась песенка
Веселая и ясная,
Как вёдреный денек.
Не дивно ли? не страшно ли?
О время, время новое!
Ты тоже в песне скажешься,
Но как?.. Душа народная!
Воссмейся ж наконец!
В
той ли вотчине припеваючи
Доживает
век аммирал-вдовец,
И вручает он, умираючи,
Глебу-старосте золотой ларец.
Под песню
ту удалую
Раздумалась, расплакалась
Молодушка одна:
«Мой
век — что день без солнышка,
Мой
век — что ночь без месяца,
А я, млада-младешенька,
Что борзый конь на привязи,
Что ласточка без крыл!
Мой старый муж, ревнивый муж,
Напился пьян, храпом храпит,
Меня, младу-младешеньку,
И сонный сторожит!»
Так плакалась молодушка
Да с возу вдруг и спрыгнула!
«Куда?» — кричит ревнивый муж,
Привстал — и бабу за косу,
Как редьку за вихор!
А если и действительно
Свой долг мы ложно поняли
И наше назначение
Не в
том, чтоб имя древнее,
Достоинство дворянское
Поддерживать охотою,
Пирами, всякой роскошью
И жить чужим трудом,
Так надо было ранее
Сказать… Чему учился я?
Что видел я вокруг?..
Коптил я небо Божие,
Носил ливрею царскую.
Сорил казну народную
И думал
век так жить…
И вдруг… Владыко праведный...
Мой предок Оболдуй
Впервые поминается
В старинных русских грамотах
Два
века с половиною
Назад
тому.
Г-жа Простакова. Я, братец, с тобою лаяться не стану. (К Стародуму.) Отроду, батюшка, ни с кем не бранивалась. У меня такой нрав. Хоть разругай,
век слова не скажу. Пусть же, себе на уме, Бог
тому заплатит, кто меня, бедную, обижает.
Г-жа Простакова. Старинные люди, мой отец! Не нынешний был
век. Нас ничему не учили. Бывало, добры люди приступят к батюшке, ублажают, ублажают, чтоб хоть братца отдать в школу. К статью ли, покойник-свет и руками и ногами, Царство ему Небесное! Бывало, изволит закричать: прокляну ребенка, который что-нибудь переймет у басурманов, и не будь
тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться захочет.
Но так как он все-таки был сыном XVIII
века,
то в болтовне его нередко прорывался дух исследования, который мог бы дать очень горькие плоды, если б он не был в значительной степени смягчен духом легкомыслия.
К счастию, однако ж, на этот раз опасения оказались неосновательными. Через неделю прибыл из губернии новый градоначальник и превосходством принятых им административных мер заставил забыть всех старых градоначальников, а в
том числе и Фердыщенку. Это был Василиск Семенович Бородавкин, с которого, собственно, и начинается золотой
век Глупова. Страхи рассеялись, урожаи пошли за урожаями, комет не появлялось, а денег развелось такое множество, что даже куры не клевали их… Потому что это были ассигнации.
— Простите меня, ради Христа, атаманы-молодцы! — говорил он, кланяясь миру в ноги, — оставляю я мою дурость на
веки вечные, и сам вам
тоё мою дурость с рук на руки сдам! только не наругайтесь вы над нею, ради Христа, а проводите честь честью к стрельцам в слободу!
Прямая линия соблазняла его не ради
того, что она в
то же время есть и кратчайшая — ему нечего было делать с краткостью, — а ради
того, что по ней можно было весь
век маршировать и ни до чего не домаршироваться.
— Когда найдено было электричество, — быстро перебил Левин, —
то было только открыто явление, и неизвестно было, откуда оно происходит и что оно производит, и
века прошли прежде, чем подумали о приложении его. Спириты же, напротив, начали с
того, что столики им пишут и духи к ним приходят, а потом уже стали говорить, что это есть сила неизвестная.
— Главная задача философии всех
веков состоит именно в
том, чтобы найти
ту необходимую связь, которая существует между личным интересом и общим.
Все удивительные заключения их о расстояниях, весе, движениях и возмущениях небесных тел основаны только на видимом движении светил вокруг неподвижной земли, на
том самом движении, которое теперь передо мной и которое было таким для миллионов людей в продолжение
веков и было и будет всегда одинаково и всегда может быть поверено.
Все
те вопросы о
том, например, почему бывают неурожаи, почему жители держатся своих верований и т. п., вопросы, которые без удобства служебной машины не разрешаются и не могут быть разрешены
веками, получили ясное, несомненное разрешение.
— Нет, — перебила его графиня Лидия Ивановна. — Есть предел всему. Я понимаю безнравственность, — не совсем искренно сказала она, так как она никогда не могла понять
того, что приводит женщин к безнравственности, — но я не понимаю жестокости, к кому же? к вам! Как оставаться в
том городе, где вы? Нет,
век живи,
век учись. И я учусь понимать вашу высоту и ее низость.
Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как
веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а не у учителей.
Та вода, которую отец и педагог ждали на свои колеса, давно уже просочилась и работала в другом месте.
И я и миллионы людей, живших
века тому назад и живущих теперь, мужики, нищие духом и мудрецы, думавшие и писавшие об этом, своим неясным языком говорящие
то же, — мы все согласны в этом одном: для чего надо жить и что хорошо.
— Говорят, что это очень трудно, что только злое смешно, — начал он с улыбкою. — Но я попробую. Дайте
тему. Всё дело в
теме. Если
тема дана,
то вышивать по ней уже легко. Я часто думаю, что знаменитые говоруны прошлого
века были бы теперь в затруднении говорить умно. Всё умное так надоело…
— Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему
век сидеть здесь, как пришитому к твоей юбке: он человек молодой, любит погоняться за дичью, — походит, да и придет; а если ты будешь грустить,
то скорей ему наскучишь.
Мало ли людей, начиная жизнь, думают кончить ее, как Александр Великий или лорд Байрон, а между
тем целый
век остаются титулярными советниками?..
Кто был
то, что называют тюрюк,
то есть человек, которого нужно было подымать пинком на что-нибудь; кто был просто байбак, лежавший, как говорится, весь
век на боку, которого даже напрасно было подымать: не встанет ни в каком случае.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим
век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не
то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Где же
тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: вперед? кто, зная все силы, и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановеньем мог бы устремить на высокую жизнь русского человека? Какими словами, какой любовью заплатил бы ему благодарный русский человек. Но
веки проходят за
веками; полмиллиона сидней, увальней и байбаков дремлют непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произносить его, это всемогущее слово.
Француз или немец
век не смекнет и не поймет всех его особенностей и различий; он почти
тем же голосом и
тем же языком станет говорить и с миллионщиком, и с мелким табачным торгашом, хотя, конечно, в душе поподличает в меру перед первым.
— А дело, по-настоящему, вздор. У него нет достаточно земли, — ну, он и захватил чужую пустошь,
то есть он рассчитывал, что она не нужна, и о ней хозяева <забыли>, а у нас, как нарочно, уже испокон
века собираются крестьяне праздновать там Красную горку. По этому-то поводу я готов пожертвовать лучше другими лучшими землями, чем отдать ее. Обычай для меня — святыня.
— Ужасное невежество! — сказал в заключенье полковник Кошкарев. —
Тьма средних
веков, и нет средств помочь… Поверьте, нет! А я бы мог всему помочь; я знаю одно средство, вернейшее средство.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил,
то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира сего и не достоин
того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на
веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.
Отец ее был добрый малый,
В прошедшем
веке запоздалый;
Но в книгах не видал вреда;
Он, не читая никогда,
Их почитал пустой игрушкой
И не заботился о
том,
Какой у дочки тайный
томДремал до утра под подушкой.
Жена ж его была сама
От Ричардсона без ума.
Как их писали в мощны годы,
Как было встарь заведено…»
— Одни торжественные оды!
И, полно, друг; не всё ль равно?
Припомни, что сказал сатирик!
«Чужого толка» хитрый лирик
Ужели для тебя сносней
Унылых наших рифмачей? —
«Но всё в элегии ничтожно;
Пустая цель ее жалка;
Меж
тем цель оды высока
И благородна…» Тут бы можно
Поспорить нам, но я молчу:
Два
века ссорить не хочу.
И я лишен
того: для вас
Тащусь повсюду наудачу;
Мне дорог день, мне дорог час:
А я в напрасной скуке трачу
Судьбой отсчитанные дни.
И так уж тягостны они.
Я знаю:
век уж мой измерен;
Но чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я…
Быть можно дельным человеком
И думать о красе ногтей:
К чему бесплодно спорить с
веком?
Обычай деспот меж людей.
Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант
И
то, что мы назвали франт.
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня едет в маскарад.
— Я не хочу спать, мамаша, — ответишь ей, и неясные, но сладкие грезы наполняют воображение, здоровый детский сон смыкает
веки, и через минуту забудешься и спишь до
тех пор, пока не разбудят. Чувствуешь, бывало, впросонках, что чья-то нежная рука трогает тебя; по одному прикосновению узнаешь ее и еще во сне невольно схватишь эту руку и крепко, крепко прижмешь ее к губам.
На людей нынешнего
века он смотрел презрительно, и взгляд этот происходил столько же от врожденной гордости, сколько от тайной досады за
то, что в наш
век он не мог иметь ни
того влияния, ни
тех успехов, которые имел в свой.
«Ежели мы нынче едем,
то, верно, классов не будет; это славно! — думал я. — Однако жалко Карла Иваныча. Его, верно, отпустят, потому что иначе не приготовили бы для него конверта… Уж лучше бы
век учиться да не уезжать, не расставаться с матушкой и не обижать бедного Карла Иваныча. Он и так очень несчастлив!»
Дыбом стал бы ныне волос от
тех страшных знаков свирепства полудикого
века, которые пронесли везде запорожцы.
В самом деле, она была жалка, как всякая женщина
того удалого
века.
А уж упал с воза Бовдюг. Прямо под самое сердце пришлась ему пуля, но собрал старый весь дух свой и сказал: «Не жаль расстаться с светом. Дай бог и всякому такой кончины! Пусть же славится до конца
века Русская земля!» И понеслась к вышинам Бовдюгова душа рассказать давно отошедшим старцам, как умеют биться на Русской земле и, еще лучше
того, как умеют умирать в ней за святую веру.
Это был один из
тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV
век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак,
то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
Ассоль так же подходила к этой решительной среде, как подошло бы людям изысканной нервной жизни общество привидения, обладай оно всем обаянием Ассунты или Аспазии [Аспазия (V
век до н. э.) — одна из выдающихся женщин Древней Греции, супруга афинского вождя Перикла.]:
то, что от любви, — здесь немыслимо.
С этого времени его не покидало уже чувство поразительных открытий, подобно искре в пороховой ступке Бертольда [Пороховая ступка Бертольда — Бертольд Шварц, францисканский монах, один из первых изобретателей пороха и огнестрельного оружия в Европе XIV
века.], — одного из
тех душевных обвалов, из-под которых вырывается, сверкая, огонь.
Тогда еще, в
тот же самый год, кажется, и «Безобразный поступок
Века» случился (ну, «Египетские-то ночи», чтение-то публичное, помните?
Видал я на своём
веку,
Что так же с правдой поступают.
Поколе совесть в нас чиста,
То правда нам мила и правда нам свята,
Её и слушают, и принимают:
Но только стал кривить душей,
То правду дале от ушей.
И всякий, как дитя, чесать волос не хочет,
Когда их склочет.
И так он свой несчастный
векВлачил, ни зверь, ни человек,
Ни
то ни сё, ни житель света,
Ни призрак мертвый…
Когда вспомню, что это случилось на моем
веку и что ныне дожил я до кроткого царствования императора Александра, не могу не дивиться быстрым успехам просвещения и распространению правил человеколюбия. Молодой человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть
те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений.
— Спасибо, государь, спасибо, отец родной! — говорил Савельич усаживаясь. — Дай бог тебе сто лет здравствовать за
то, что меня старика призрил и успокоил.
Век за тебя буду бога молить, а о заячьем тулупе и упоминать уж не стану.
Марья Ивановна принята была моими родителями с
тем искренним радушием, которое отличало людей старого
века. Они видели благодать божию в
том, что имели случай приютить и обласкать бедную сироту. Вскоре они к ней искренно привязались, потому что нельзя было ее узнать и не полюбить. Моя любовь уже не казалась батюшке пустою блажью; а матушка только
того и желала, чтоб ее Петруша женился на милой капитанской дочке.
Позвольте… видите ль… сначала
Цветистый луг; и я искала
Траву
Какую-то, не вспомню наяву.
Вдруг милый человек, один из
тех, кого мы
Увидим — будто
век знакомы,
Явился тут со мной; и вкрадчив, и умен,
Но робок… Знаете, кто в бедности рожден…
Не знаю. А меня так разбирает дрожь,
И при одной я мысли трушу,
Что Павел Афанасьич раз
Когда-нибудь поймает нас,
Разгонит, проклянёт!.. Да что? открыть ли душу?
Я в Софье Павловне не вижу ничего
Завидного. Дай бог ей
век прожить богато,
Любила Чацкого когда-то,
Меня разлюбит, как его.
Мой ангельчик, желал бы вполовину
К ней
то же чувствовать, что чувствую к тебе;
Да нет, как ни твержу себе,
Готовлюсь нежным быть, а свижусь — и простыну.
Вот то-то-с, моего вы глупого сужденья
Не жалуете никогда:
Ан вот беда.
На что вам лучшего пророка?
Твердила я: в любви не будет в этой прока
Ни во́
веки веков.
Как все московские, ваш батюшка таков:
Желал бы зятя он с звездами, да с чинами,
А при звездах не все богаты, между нами;
Ну разумеется, к
тому б
И деньги, чтоб пожить, чтоб мог давать он ба́лы;
Вот, например, полковник Скалозуб:
И золотой мешок, и метит в генералы.